Музыка благолепно завершила прием новым старшиной юрта знатных стариков аула.

— Буранбай-кустым, пошли Аллах нам радостной жизни под твоим началом, — прощаясь, чистосердечно говорили старики.

Как и подобало по обычаю, хозяин пошел проводить гостей.

Ильмурза ковылял будто птица с переломанным крылом.

— Агай, — сказал Буранбай своему предшественнику, — береги себя. Ты осунулся, исхудал.

— Если нет жажды жизни, берегись не берегись, толку нет. Сам-то еще ничего, хожу, а моя старушка пошатнулась. Руки-ноги ломит у бедной, голова раскалывается… Все горюет о Кахыме. И внука Мустафу увезли невесть куда. — Ильмурза оглянулся, горячо зашептал: — Послушай-ка, кустым, веди-ка ты себя осторожнее. Нельзя же так — что на уме, то и на языке. Старшина юрта — важная персона. Держи язык за зубами.

— Что я, трусливый заяц? — вспыхнул Буранбай.

— Ты, братец, не горячись, послушаться старика не грех. Гляди, как бы потом не пришлось кусать себе локти.

«Сам из ума выжил, а мне нравоучения читает! Отбрил бы, да жаль его седины».

— За меня, агай, не беспокойся. Не из пугливых! Те, кто меня любит, не разлюбят.

— Ошибаешься, кустым, ай как ошибаешься! — завздыхал, хлопая себя по бокам, Ильмурза. — Есть и такие: в глаза воркуют, а за глаза продают.

— Кто?

— Да хотя бы Азамат.

— Ч-то-о?! — Буранбай запрокинул голову и гулко захохотал. — Агай, опомнись! Как может стать предателем тот, кто затеял мятеж, увел джигитов к Салават-батыру?

— Люди меняются, кустым, — горько усмехнулся Ильмурза. — А сомневаюсь потому, что Азамат сдружился с урядником Пилаткой, а тот служка у князя и Ермолаеву угождает.

«Бросила Танзиля стариков, ушла к Азамату — потянуло вдову к молодому мужику, вот старик на невестку и озлился», — решил по-своему Буранбай.

— Агай, напрасно ты за меня тревожишься! Совесть моя чиста. А зазря ничего не пришьют.

Ильмурза рассердился:

— Пеняй на себя, если беда случится! — и решительно свернул в калитку своего дома.

Буранбай молча проводил его глазами. «Азамат? Да не может этого быть! Азамат — продажная тварь?.. А вот Пилатка и впрямь соглядатай!..»

…Днем Буранбай пошел в рощу отыскать подходящий ствол березы с наростами, из которых можно было выточить деревянные чашки, миски, блюда. В лесу, как всегда, тихо, просторно, светло. Каждая березка, словно девушка, в серебрянотканом сарафане, с длинными нежными косами. Ему всегда казалось, что в деревьях таится чуткая душа, что они и чувствуют все, и понимают, но обречены на вечное молчание. Лишь ветерок шелестит в их ветвях, и они отзываются на его дуновение монотонным дремотным шорохом. Пичужка заводит в кустах нехитрые, но льющиеся из самой глубины сердечка песни. А в стороне, повыше, ласточка вытолкнула из гнезда жалобно пищащего птенца, и он, бедняга, камнем полетел к земле, вот-вот разобьется, но в самый последний миг крылышки раскрылись, и он удержался, испуганно махая крыльями, полетел. Вдруг птицы подняли бессвязный галдеж. Буранбай огляделся — на суку, высматривая добычу, сжался к прыжку коршун с сощуренными острыми глазами. Буранбай швырнул в него свою папаху, и хищник нырнул в густую путаницу ветвей, скрылся, а птицы возблагодарили покровителя ликующим гимном…

«Жить бы нам всем мирно, — вздохнул он, — и как бы легко дышалось, как счастливы были бы люди и птицы, прославляя жизнь песнями!..»

За рощей спокойно лежало озерцо, сине-серое, с мелкими морщинами зыби от ветра, на крутом берегу зеленела сосна, а рядом, уткнувшись в воду, накренилась вывороченная, сломанная бурей старая сосна с зелеными мшистыми буграми на высоком пне.

«И я вот так высохну, свалюсь в безвестность и превращусь в прах. И никто не вспомнит, что жил, мол, когда-то Буранбай — воин, певец и кураист… Но может, вспомнят?»

Он заставил себя рассмеяться: с чего это расчувствовался?.. «А ведь Кудряшов прав, поднимать восстание преждевременно. Мятеж сейчас обречен на гибель…» И все же Буранбай не смирится, станет пробуждать свой народ от оцепенения песнями, призывающими к борьбе за свободу.

И он разъезжал по аулам, собирал людей, пел им песни, широкие, как башкирские степи, как уральские горы, вольные, как могучее течение Агидели.

И народ был благодарен ему — пророку грядущей бури.

12

Начальник Девятого кантона Бурангул пригласил к себе старшину юрта и учинил ему беспощадный разнос: тебе, дескать, доверили такой высокий служебный пост, а ты чего вытворяешь, смутьян? На войне Бурангул был таким же войсковым старшиной, как и есаул Буранбай, но теперь вернулся на прежнюю должность и, став начальником, быстренько раздобрел, округлился, на подчиненных не смотрел, а лишь покрикивал.

— Старшине юрта не пристало дудеть на курае и горланить бунтарские песни о Пугачеве и Салавате! — шипел он, полулежа на нарах, облокотившись на подушку. — Узнает военный генерал-губернатор — жди беды.

— Ничего нет крамольного в том, что играю на курае и песни в гостях исполняю, — простодушно сказал Буранбай. — Я же проповеди не произношу.

— Некоторые песни пострашнее речей и проповедей, кустым! И я это знаю, и ты это знаешь!

— Агай, но ты ведь и сам с удовольствием мои песни и былины слушал, — опустив глаза, напомнил Буранбай. — С чего же теперь они тебе разонравились?

— Не мне, а начальникам повыше меня не по нраву твои песенки! И запомни: чтоб в моем доме ты пел о любви, об охоте, о степях, но не о бунтарях Пугачеве и Салавате.

— Это я понимаю, — тянул свою игру старшина юрта, — но вот в толк не могу взять, чем не угодил я твоим начальникам, агай?

— А вот ты иди к ним, в губернскую канцелярию, и спроси, чем не угодил, — рассердившись, скривился начальник кантона.

— Соловей не может жить без песни, а я не могу жить без курая, агай, и без слушателей моих песен.

— Соловей поет о любви, а ты зовешь к неповиновению властям, к новому бунту. Ты, кустым, заговор замыслил.

— Что же это за жизнь без курая и песен? — гнул свое Буранбай.

— А ты пой в домах благонравных людей, таких, как я, а то набьется изба бедняков и батраков, вот ты их и разжигаешь песнями!.. — стучал Бурангул кулаком по нарам. — Погубит тебя твой злой язык!.. Сто раз выгоднее отмолчаться, чем один раз сказать то, что не положено по закону… Для твоего же блага стараюсь! Да если бы я тебя не любил, разве стал бы с тобою возиться?

— Спасибо, агай, понимаю и благодарю. Ты мне как отец родной! Рахмат. Но умоляю, не лишай счастья петь песни родному народу, — упрашивал его Буранбай.

Начальник и грозил всяческими карами, и уговаривал прикусить язык, и предупреждал, что добьется перевода Буранбая в дальний, пермский кантон, — ничего не помогало, старшина талдычил свое: хочу петь песни народу…

Наконец Бурангул потерял терпение, плюнул, надел кафтан и пошел в мечеть к намазу. Буранбай и сын начальника Кахарман увязались за ним, но и туда, и обратно шли в молчании.

За вечерним чаепитием вспоминали минувшую войну, сражения, подвиги джигитов, красоты Берлина и Парижа, закручинившись, добрым словом воздали славу незабвенному Кахым-турэ, упомянули и Сафию, уехавшую с Мустафой в Самарканд.

Фатима, жена Кахармана, не поднимая в смирении глаз, подавала на скатерть тарелки с угощениями и исчезала.

— Устал с дороги, иди ложись, — кивнул хозяин благосклонно, сменив гнев на милость.

Буранбай поблагодарил за трапезу, за внимание и прошел в комнату для гостей: дом начальника кантона был обширный.

Дунул на свечу, вытянулся на кошме, и вдруг бесшумно открылась и тотчас закрылась дверь не скрипнув, Фатима задвинула засов, пробежала, сбросив туфли, нырнула под одеяло, прильнула:

— Ой, соскучилась, как соскучилась, — горячо шептала она, обжигая Буранбая поцелуями и дыханием. — С ума схожу от тоски!.. Ты почему в тот раз не у нас остановился, а на постоялом дворе? Не могу же я к тебе бежать ночью через весь город.

— Слушай, грех это — в доме твоего свекра и моего благодетеля, твой муж за стеною…